Воспоминания — Авдеев Юрий Константинович

Разбирая архив, нашла неразборчивые записи, принадлежавшие отцу — Ю. К. Авдееву, участнику битвы за Москву, затем попавшему на Западный фронт. Те воспоминания отца, о которых я знала раньше (они публиковались), были посвящены истории дивизионного клуба, в котором он служил в 1943-1944 годах. Дошёл до Риги, где и наступил тот страшный день, когда он, профессиональный художник, потерял зрение. О том, что происходило с ним в 1941-1942 годах, я знала только по отрывочным рассказам. С юмором он вспоминал о мелочах фронтовой жизни. Написаны эти, непрочитанные раньше, воспоминания в семидесятые годы прошлого века. Они не закончены. Писать Ю. К. Авдееву было трудно. Писал неразборчиво, да и перечитать написанное не мог. Написал несколько страничек на одном дыхании, и, остановившись, воспоминания уже не продолжил. Может быть, некому было разобрать прочитанное, или просто не захотел дальше вспоминать — рассказ о 1942 годе, о кровавых боях с огромными потерями, о трудном, голодном и холодном, армейском быте, — был тяжёлым.

О. Авдеева.

1941 год. Октябрь. Ленинградское шоссе, деревня Химки. Самолёты забросали Москву листовками, в которых говорилось, что фашисты войдут в Москву 10 октября. Собирается народное ополчение. Кажется, что на сегодня это последние резервы. Из общего строя отделили группу, назвали её первой батареей, выдали обмундирование и привезли на окраину Москвы, к Речному вокзалу на канале. Обмундирование — с бору по сосенке. На мне — кавалерийский казакин, буденовка времён гражданской войны. В руках — канадская винтовка. Никакие мы не красноармейцы: не умеем ни ходить, ни стрелять и пушки видим первый раз в жизни. Впрочем, те пушки, которые дали нам на батарею, получены из реквизита Мосфильма. Возможно, что мы их видели в кино. Меня зачисли во взвод управления, в связисты, и я срочно осваивал систему полевого телефона.

При каждом удобном случае командир учит нас строевой подготовке. Никто из нас кадровую не служил. Все мы люди разного возраста, и простое дело — ходить строем — не клеится. Хорошо бы ходить с песней, а мы их тоже не знаем. Да не только мы. Не было до войны маршевых песен, разве только «По долинам и по взгорьям». Младший сержант Гриша Данилочкин, бывалый солдат, запевает странную песню, с которой, наверное, ещё при Суворове ходили:

— Вы, не вейтеся, чёрные кудри,

Над моею больной головой…, —

Он запевает, а мы вторим:

— Вы, не вейтеся, чёрные кудри…

И после этой фразы непременно надо выкрикнуть:

— Дунька!

Это ни к чему, но зато весело. Только в одном куплете «Дунька» звучит по делу:

— Из друзей моих верных, наверно,

Уж никто не пойдёт провожать.

Только ты лишь моя дорогая — Дунька!

Слёзно будешь над гробом рыдать…

Запевал Гриша и ещё более старую песню:

Под зелёною ракитой

Солдат раненый лежал,

Он к груди своей пронзённой

Крест свой медный прижимал…

Осваивались мы быстро и недели через две походили на что-то дельное.

А по Ленинградскому шоссе с утра до ночи шли в Москву беженцы. Шли они с севера, от Калинина и Клина, уже занятых немцами. Везли на телегах детей и какой-то самый нужный скарб. Гнали скотину целыми стадами. Наш ездовой и повар, стоявший в самой деревне, загнал двух коров, неделю доил их и поил нас молоком.

Затем потянулись одинокие красноармейцы и небольшие группки отступающих из разных частей. На Стромынке их собирали и вновь отправляли на передовую. Везли в Москву подбитую и искалеченную технику, а из Москвы к фронту шли английские танки, полученные от союзников. Строились они для войны в Африке, в Сахаре, с вентиляцией от африканской жары, а попали на русские морозы. «БМ-7» — звали их танкисты, что означало «Братская могила на семь человек». В них было много оружия и совсем слабая броня.

Артиллерийскую канонаду стало слышно из Химок. Приближалась наша очередь, а мы ещё не умели стрелять.

— Не бойтесь, ребята! — учил нас Гриша Данилочкин. В винтовке частей не больше чем у бабы. Сейчас мы быстро разберёмся…

На стрельбах моя канадская винтовка стреляла точно, но стрелять я мог только в положении лежа. Правый глаз не видел мишени, из-за этого я был годен только к нестроевой службе, а с левого плеча рука была не в силах держать винтовку на прицеле. Одним словом — «ополченец»… Зато все марки полевых телефонов я освоил досконально и азбуку Морзе принимал на слух.

На линии нашей батареи копали глубокий противотанковый ров, рядом с нами тренировались огнемётчики. Грозный вид имели наши мосфильмовские гаубицы. Эти укрепления казались мне непреодолимыми, и я в полной уверенности писал домой, что в Москву немцы не пройдут. В те дни, когда тянулись беженцы, а московские учреждения опустели и эвакуировались, наши ребята, артиллеристы, принесли в мою землянку кучу книг из брошенной библиотеки. Командир взвода приказал, чтобы я ни на минуту не отлучался от телефона и всё время держал трубку возле уха, принимая команды без зуммера. Привязывая трубку к уху, можно было читать книжки. Среди них был иллюстрированный учебник по гинекологии. Изучая по картинкам женские болезни, я со страхом смотрел на девчонок, копавших противотанковый ров. Иногда они забегали в землянку попить воды, и я боялся заговорить с ними, представляя чудища из гинекологического учебника.

Однажды вечером в конце ноября нас собрали по тревоге и построили на Ленинградском шоссе весь дивизион. Первая батарея стояла первой, но командиры посовещались и пропустили вперёд вторую батарею. Они ушли, а мы разошлись по своим землянкам. На другой день прибежал фельдшер из второй батареи и рассказал, что, не доехав до Солнечногорска, они наткнулись на немецкий десант. Наша пехота была далеко впереди, и появление десанта было неожиданным. Артиллеристы успели развернуться и дать несколько выстрелов. Они подбили три немецкие бронемашины и несколько десятков фашистов, но и сами все погибли. В живых остались только фельдшер и политрук. Я знал всех ребят, и добрые отношения связывали меня с комбатом, лейтенантом Вентскевичем. В своём альбоме я сделал за это время всего один рисунок — портрет этого лейтенанта. Теперь их никого не осталось. Так появились наши первые потери.

В декабре неожиданно мне дали отпуск на один день в Москву. Съездить к матери в Серпухов было невозможно, и я просто бродил по знакомым московским улицам. На Кузнецком мосту, совсем как в мирное время, была открыта художественная выставка «Пейзажи нашей Родины». На стенах висели маленькие идиллические пейзажи с голубыми небесами, тихими речками и полями, залитыми тёплым сияющим солнечным светом. Никакая война в эти места ещё не заглянула. Вспомнилось, что и сам я ещё в июне-июле писал то же самое, не задумываясь о том, что где-то горит земля, рушатся города, гибнут люди. Об этом нельзя писать, если сам не пережил, если жизнь воспринимается плавно, спокойно, без нерва. Вспомнилось, как Чехов писал о Левитане: «Это лучший русский пейзажист, но, представьте себе, уже нет молодости. Пишет не молодо, а бравурно… Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, если человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вёл бы жизнь почти аскетическую». Эти слова я вспоминал и потом, когда на выставке увидел портрет Алексея Толстого, написанный Кончаловским в 1942 году. Толстая масляная физиономия за столом, заваленном окороками. Дата — 1942 год — звучала кощунственно. Какая уж тут аскетическая жизнь, да ещё в пору, когда люди умирали с голоду.

Впрочем, тогда, на Кузнецком мосту, я запомнил два пейзажа Ясной Поляны, написанные незнакомым мне художником Шолоховым. Мрачные, чёрные, написанные с нервом, они передавали время и заставляли думать о том, что знаменитая усадьба находится в оккупации. Посещение выставки разбудило во мне желание писать, и я купил там же в магазине альбом и акварельные краски, надеясь, что они пригодятся мне в новой военной службе.

Вернувшись вечером на батарею, я узнал, что меня откомандировали во вновь формируемый миномётный дивизион. Дивизия из ополченцев реорганизовывалась в кадровую, у неё появилось новое название и другое назначение. Нас обмундировали в совсем новые шинели, выдали зимнюю форму, валенки, штаны, подшлемники. Вооружили тоже, как говорится, до зубов. У 120-миллиметровых миномётов стояли номера первого десятка, только что с завода. Мои старые знакомые из батальона получили тоже новые противотанковые пушки. Кроме карабина и двух подсумок с патронами каждый получил ещё и по две гранаты. Нам, связистам, нужно было ещё нести телефонный аппарат, катушки с километровыми проводами. Вначале нам ещё дали каждому по сапёрной лопате, которая одновременно могла быть личным миномётом, и по две маленькие мины к ней. Всё вместе составляло вес, значительно больше моего собственного, и мы сначала складывали всё это в сани, а потом старались где-нибудь забыть противогаз и миномёт-лопату, да и в вещмешке не оставляли ничего лишнего.

Походы предстояли большие. Дивизию переводили на Северо-Западный фронт и, доехав до Осташкова, мы шли пешком по направлению к Старой Руссе. За прошедшие месяцы мы закалились, могли спать где угодно — в самых неподходящих условиях. В этом первом походе, когда останавливались в уцелевших крестьянских избах, я сразу забивался под стол: в единственное место, где можно было спокойно провести ночь. Проходили мы за день в полной выкладке не меньше двадцати вёрст. Питание на нашем фронте ухудшалось с каждым днём, и при большой физической нагрузке нам приходилось нелегко. Гриша Данилочкин наставлял нас:

— Помните три солдатских заповеди. Первая — не отставай от кухни, вторая — не попадайся на глаза начальству, третья — при неясной обстановке ложись спать…

Переход закончился 22 февраля в деревне Липье. Назавтра, в день Красной Армии, вступали в бой. Впервые, с того дня, как вышли из Москвы, помылись в деревенской бане. Оделись чисто, выдали новое бельё. Кто-то буркнул про себя — «смертное». Это было очень похоже на правду. Не было ни малейшей уверенности в завтрашнем дне. Была отрешённость. Все молчали. Каждый думал о своём. Я прощался с прошлым. Позади школа, художественное училище, планы, надежды, розовый туман. Ещё не было любимой девушки, не успел … Впереди страшная реальность, встреча с глазу на глаз со смертью. Спасти от неё мог только счастливый билет в лотерее, где выигрывает один номер на тысячу. В деревне оставил всё лишнее, краски, альбом и сапоги. Зачем тащить, если в пути иголка — пуд весит…

Вышли на рассвете. Первая неожиданность — вдоль дороги стоят в снегу голые человеческие фигуры. Кто они? Говорят, что это убитые немцы, а потому успели их раздеть. Затем — силуэт большого села со следами затухающего пожара. А перед селом, уткнувшись носами в снег, лежат пехотинцы в новеньких шинелях с вещмешками за спиной. Они не дошли до села, и война для них закончилась.

Пехотинцы взяли село. На улицах везде лежали трупы немцев. Некоторых немцев смерть настигла, когда они, не успев одеться и натянуть штаны, выходили на улицу. У обгоревшей колокольни трупы прикованы к пулемёту. Это наши штрафники. Местные жители прятались в домах. Мы остановились в центре села, на развилке дороги. На другом краю — стрельба, оттуда бьют по селу пушки. Совсем рядом со мной снаряд попал в избу, и передняя стена вывалилась, обнаружив совсем невредимых хозяев дома. В другой избе, большой и крепко срубленной, лежат убитые старик и старуха.

Время остановилось, неизвестно, проходят ли минуты или часы, пока мы ждём команду. У нас уже есть потери. Убиты и лошади. Зимний день короток, и мы в сумерках начинаем вновь двигаться. У околицы все останавливаются около убитой девушки. Освещают фонариками: она из санчасти, шинель расстёгнута. Командир узнаёт:

— Анна Жидкова, кандидат исторических наук.

Батарее нужно развернуться в лесу, а нам, двум связистам, наладить связь от батареи до ближайшей избы, где расположился штаб. С катушкой еду на лыжах от избы под горку к лесу. Кто-то кричит в след:

— Куда тебя понесло? Там минное поле!

Но я проскочил. В след за мной отправился миномётчик. Ему оторвало ступню, и он был отправлен в санбат. Парень был из здешних краёв. Однажды я составлял список миномётного расчёта, и он по всем правилам армейской дисциплины откозырял:

— Товарищ помощник писаря, разрешите обратиться!

Это присвоенное мне звание насмешило и запомнилось.

Впервые мы ночевали на снегу в тридцатиградусный мороз, нарубили под себя еловый лапник…

Вернуться наверх