Дивизионный клуб — Авдеев Юрий Константинович

За год фронтовой жизни я твердо усвоил три солдатских заповеди: “не отставай от кухни”, “не попадайся на глаза начальству” и “при неясной обстановке ложись спать”. Поэтому, когда я услышал свою фамилию в невнятном разговоре на линии штабного телефона, то первой мыслью было – это не к добру. Скоро в трубке послышался строгий голос комбата:

— Красноармейца Авдеева вызывают в политотдел дивизии.

— За что? – спросил я, не скрывая тревоги.

— Там скажут, — с ехидством прозвучал ответ.

…Этот хмурый сентябрьский день был необычайно трудным.

На рассвете нас послали перетаскивать мины. С ними нужно было идти по колено в болотной жиже несколько верст. Тащили по две, по пуду в каждой. А сам я весил тогда не два, но и не три пуда – 44 килограмма.

Потом отчаянная перестрелка. Я принимал по телефону команды с НП и передавал их командирам орудий. В горячке боя закопченные и оглохшие минометчики не сразу поняли, что немцы их засекли и тоже стали обстреливать. Одним ближним разрывом был убит заряжающий Васильев и контужен мой напарник связист Евставьев. Он ходил ошалелый, пытался что-то объяснять, но не мог, и лицо его становилось виноватым. В этот момент я и получил непонятный приказ явиться в политотдел…

— Товарищ старший… батальонный комиссар! Красноармеец Авдеев явился по вашему вызову, — доложил я, запинаясь, когда еле разглядел в полутьме землянки одутловатое лицо человека и три его шпалы в петлицах.

Он кивком показал на табуретку у стола, порылся в бумагах и положил передо мной две открытки.

— Это Вы рисовали?

На столе лежали мои рисунки.

…Всем нам как-то выдавали подарки, присланные москвичами.

В стандартных посылках каждому приходилось по чекушке водки, флакону одеколона, по носовому платку, катушке ниток с иголкой, по карандашу и десятку почтовых открыток, которым я был рад особенно…

Зимой сорок второго, в день Красной армии, перед первым своим боем я никак не рассчитывал протянуть до осени. Поэтому, помывшись в какой-то деревенской баньке, я оставил там и краски, и альбом, и даже сапоги, чтобы не тащить ничего лишнего на тот свет. И на следующий день убедился, что поступил правильно, когда на окраине деревни, взятой нами, увидел уткнувшихся в снег лицом ребят в новеньких шинелях, с сидорами за спиной…

Получив открытки из плотной, чуть желтоватой бумаги, я снова до боли захотел рисовать…

— Да, это я наших ребят рисовал. Просили, чтобы домой послать, вместо фотографии, — ответил я комиссару.

— Ну вот, мы решили использовать вас для рисования портретов отличившихся бойцов и командиров.

…До войны по окончании художественного училища я много работал в жанре портрета, ставя перед собой чисто живописные задачи. А здесь я рисовал разведчицу Соню Кулешову, притащившую в мешке через линию фронта здоровенного немца, нужного командованию языка. Рисовал минометчицу Лизу Валяеву, спайпера Машу Поливанову, вскоре посмертно ставшую Героем Советского Союза. Но портреты не удовлетворяли меня, потому что за стандартной гимнастеркой и пилоткой, при мимолетной встрече за час я не успевал приглядеться к натуре, понять ее. Первое время я, наверное, не отличался от парикмахера, добросовестно выполнявшего свои обязанности.

Однажды, когда я “остриг” очередную партию героев дня и собирался идти на свою базу, меня задержали у штабной землянки. Комиссар порка пригласил к себе, угостил блинами, а потом попросил:

— Нарисуйте нас с командиром. А то фотографию некому сделать…

Так нарушилась вторая солдатская заповедь, и полковники стали Иван Иванычами. С этих пор исчезла скованность, и даже рисунки стали получаться лучше.

Приветливого комиссара полка я рисовал несколько раз. Портреты получались похожими, но не было в них изюминки. Он напоминал шолоховского Григория Мелехова — стройный, подтянутый, с кудрявым чубом, орлиным носом, словом, внешность, вполне соответствующая облику героя.

Бывало так: человек отличился в бою, я по свежим впечатлениям рисую его портрет, а у него лицо бухгалтера из заготконторы. Да и мои возможности художника, только что со студенческой скамьи, были невелики. Мне хотелось изобразить настоящего героя войны, влюбившись в него, нарисовать так, чтобы на бумаге чувствовалось мое, совсем неравнодушное отношение.

Однажды я мимоходом заглянул в политчасть полка. Комиссар был свободен, сидел в хорошем настроении, блиндаж был залит ярким радостным светом… Я попросил комиссара попозировать. Наконец, и для меня пришла минута удачи, которую называют громким слово “вдохновение”.

Когда портрет был закончен, изумленный комиссар бережно взял рисунок и побежал показывать его своим друзьям:

— Смотрите, как получилось!..

А через полчаса комиссара не стало. Шальной снаряд угодил в него прямым попаданием. Что-то мистическое было в моей творческой удаче. Гибель комиссара совпала с началом немецкого наступления.

Делать рисунки в стрелковых полках становилось все труднее. Как-то раз во время сеанса мы попали под обстрел и едва успели спрыгнуть в окоп, оставив наверху шинель и планшет. Когда стрельба утихла, оказалось, что планшет с рисунками был весь в дырках, а шинель изорвана в клочья…

В политотделе, посмотрев на мой “живописный” вид, сказали:

— Отправляйтесь в артполк. Там, должно быть, потише…

Артиллеристы меня встретили радушно, устроили в пустом блиндаже и обещали с утра организовать работу. Но утром оказалось, что я совсем один в лесу. Не было ни людей, ни орудий, ни указателей. За ночь артполк куда-то ушел, а обо мне забыли.

Лес был глухим, дорожные колеи незнакомыми. Я брел, куда глаза глядят, пока не встретил трех связистов, тащивших рации. Подозрительно оглядев меня, они проверили документы. Потом лаконично сообщили, что немцы прорвали линию фронта, и дивизия, чтобы не попасть в окружение, отошла на новые рубежи. Нам пробраться к своим можно лишь по обрывистому берегу Ловати. День и ночь мы шли, ползли, карабкались по кустам, переходили вброд притоки реки. В одном месте Ловать делала крутой поворот, и перед нами расстилался широкий луг. Перебегали поодиночке. Круживший в небе “Мессершмидт” гонялся за каждым из нас и бросал, не жалея, по несколько бомб. Наша группа распалась, и дальше пришлось добираться одному.

К счастью, скоро встретились старые знакомые из противотанкового дивизиона, накормили, обогрели меня, объяснили обстановку.

Я и раньше любил заглядывать к ним. В этой части в сорок первом году для меня началась война под Москвой. И недавно, накануне немецкого прорыва, я ночевал у них. Как раз туда прислали пополнение, и утром я помогал командирам принимать и переписывать новых бойцов. Большинство из них было из Средней Азии. Одна фамилия поразила меня необычностью звучания — Кусаинов Космодей.

Утром Космодея отправили на батарею отнести термос с кашей, а он пропал без вести. Командир дивизии, распекая подчиненных, говорил в этот день:

— Эдак у нас ни одного термоса не останется…

Теперь, после отступления, потеря термоса казалась анекдотом.

Все дороги, переправы были забиты искореженными повозками и орудиями, трупами людей и лошадей.

Опустел и штаб дивизии. Начальник политотдела лежал в медсанбате, и мне посоветовали идти к нему, во второй эшелон. Он, кажется, даже обрадовался моему появлению – за короткое время он привязался ко мне, уже не отдавал приказы, а обсуждал мои творческие замыслы, высоко ценя удачи. Зная это, политрук Малинин вынес из окружения мои рисунки вместе с партийными документами.

— Поработайте пока здесь, во втором эшелоне, — сказал начальник политотдела, — идите в клуб, к музыкантам…

Целый год я пробыл на передовой и ни разу не слышал звука оркестра, даже не знал о его существовании.

По штатному расписанию дивизии полагается духовой оркестр в двенадцать человек, но редко уважающая себя часть ограничивалась этим количеством. Наш оркестр был вдвое больше положенного. Были здесь и скрипачи, и саксофонисты, и не какие-нибудь, а из оркестра Большого театра, из Радиокомитета, из джаза Утесова. Капельмейстером был известный еще до войны Виктор Николаевич Кнушевицкий.

По утрам, после завтрака Кнушевицкий собирал свою команду в каком-нибудь заброшенном сарае, и начиналось священнодействие. Из сарая доносилось кваканье, уханье — как из сказочного болота, их перекрывали протяжные трубные звуки, то высокие, то низкие, передразнивающие друг друга. Затем звуки сливались, становились стройнее и превращались в бетховенского Эгмонта. Внезапно они обрывались, а после недолгой паузы возникали снова, с большой уверенностью и стройностью.

Но бывало это не часто. На войне все музы могли жить по совместительству. Один музыкант был шофером и водил киномашину, другой был парикмахером, третий чинил часы, четвертый плясал в агитбригаде. При необходимости все работали на погрузке снарядов, но, главное, во время наступления — в медсанбате. Санитары из них получались первоклассные. Они помогали врачам при операциях, таскали раненых, делали перевязки. После тяжелой работы у скрипача Михельсона сводило пальцы, а на концерт все равно нужно было идти.

Фактически во втором эшелоне музыканты были единственным регулярным воинским подразделением. Медсанбат почти целиком состоял из женщин, авторота всегда в разъездах, почта и хлебопекарня слишком малы. Поэтому иногда совсем не воинственным музыкантам приходилось отражать внезапные проникновения немцев в тыл дивизии.

Как-то второй эшелон тянулся по лесной просеке за продвигающимися вперед частями. А невдалеке, по параллельным просекам, двигались немцы. Заметив отставших благодушных тыловиков, немцы с воздуха стали бомбить их, а на земле завязалась перестрелка. Только расторопность и смелость музыкантов и агитбригады спасли дивизию от большой беды.

Я ходил по полкам, занимаясь своим делом, и в клубе бывал не часто. Если случалось застревать, то меня по самую завязку загружали, может быть, очень нужной, но непривычной работой. Срочное задание – в одну ночь изготовить флаги с надписями “За Родину”, “За Сталина”, “Вперед на Запад”, и сделать это нужно при полном отсутствии красной материи и каких-либо красок. Приходилось изобретать покраску медсанбатовской простыни красным стрептоцидом, а надписи делать зубным порошком на каком-то медицинском клее. Расписывал фургон киномашины, ширму для агитбригады, красил грузовик или писал очередной портрет Сталина с новым орденом – такую работу до войны мы называли халтурой, а теперь она давала возможность передохнуть после нелегких и небезопасных хождений по батальонам и ротам на передовой.

Помня, как меня забыли при отступлении, я старался на марше непременно быть со своим клубом.

Дороги Северо-Западного фронта прокладывались в лесах по непроходимым болотам. Делались они из бревенчатого наката, и в лучшем случае на накат клались еще два ряда досок для проезда автомашин. На перекрестках стояли столбы, на которые прибивались многочисленные стрелки. Стрелки указывали путь к Нестеренко, Пономареву, Чернусскому или к кому другому, фамилию которого знали только свои бойцы. Потом стали прибивать указатели “До Риги – 400 км”, “До Мемеля – 600 км”, “До Берлина…”.

На пригорках и в сухих местах когда-то стояли деревни. Еще в древней Руси располагались здесь вотчины Великого Новгорода. Ни тевтонские рыцари-завоеватели, ни татаро-монгольские набеги не доходили сюда. И стояли деревни много веков нерушимо, защищенные со всех сторон болотами и лесами. А теперь на месте этих деревень остались только дорожные знаки с названием, которое определялось по карте. Разве что когда-нибудь археологи определят признаки былой жизни, но сейчас везде, где проходила линия фронта, была пустыня. Только таблички с надписью: “Веревкино”, “Козлово”, “Сутоки”, “Медведево”, “Пинаевы Горки”, – и никаких следов строений, ни печей, ни фундаментов, ни жителей. Деревни остались лишь в названиях на старых топографических картах. Было ясно — их некому восстанавливать.

На поле у бывшей деревни Веревкино стояли сорок восемь разбитых танков, и все поле было усеяно трупами. Чтобы поставить там пушки нашей противотанковой батареи, нужно было сначала стащить трупы в воронки. Кто-то сказал, что здесь погибла целая дивизия, переброшенная со Сталинградского фронта…

Стоят после войны памятники воинам-победителям, но нет памятника солдатам, погибшим ни за понюшку табаку, никто не вспомнит мирных жителей, удобривших кровью родную землю…

Всю жизнь не стирается в памяти, проходит во сне страшным кошмаром первый для меня бой за село Новая Русса. Потом все ощущения притупились, глаза привыкли к трупам, слух – к разрывам снарядов, в сознании главным стало представление о неизбежности. Друзья нарекли меня “Факиром” за мое равнодушие к фронтовым опасностям. Но и теперь еще, много лет спустя, стоит в глазах трагическая картина первого боя: на окраине села лежит убитая девушка, мы проходим мимо, освещая фонариком ее застывшее, строгое лицо. Позади, на дороге, сотни, может быть, тысячи убитых, но в память врезалась только эта девушка, только она, как символ величайшей жестокости войны.

Летом сорок третьего года, когда мы вернулись в места первых боев на отдых, мне довелось делать памятник на могиле этой девушки. Ее звали Анна Жидкова, была она кандидатом исторических наук.

…Землянки в валдайских болотах нельзя было копать, скорее они напоминали сараи с плоской крышей. Делали их на склоне оврагов, чтобы одна сторона была в земле, и по привычке звали такие убежища все-таки землянками.

Жизнь была суровой. Вши заедали нас. Они появились после первых боев. На батарее мы раздевались донага и складывали одежду в большой котел, заливали его водой и кипятили на костре, пока сварившиеся насекомые не всплывали толстым слоем белой кашицы. Но на другой день вши появлялись в прежнем количестве. Стали устраивать жарилки: в маленькой землянке вешали белье и докрасна топили печку. Распаренные вши лопались от жары, но все-таки не пропадали. Когда во втором эшелоне поставили специальный автобус баню, мы стали мыться регулярно, но и тогда почесывались. Ночью я вставал, снимал рубаху и гладил ее о раскаленную печь. После такой процедуры несколько часов можно было поспать спокойно. Не брал проклятых “бемолей” (так называли вшей музыканты) даже прославленный дуст. А пропали они так же внезапно, как и появились. Когда после долгой, изнурительной обороны дивизия перешла в успешное и быстрое наступление. Недаром солдаты говорили: “Вши появляются от забот и огорчений”.

В ноябрьскую стынь 43-го года дивизия двигалась в лесах около Старой Руссы, вдоль берегов Ловати. На ночлег облюбовали себе одну большую землянку с длинными нарами из нетесанных жердей, покрытых лапником. Места хватило всем: лежали вместе, тесно прижавшись друг к другу. Засветло сумели поставить железную печурку, и вскоре прорези в печной дверце замигали веселыми огоньками, а железные стенки покраснели, и стали пригревать солдатские сапоги…

Неожиданно из самого дальнего угла донесся голос Пети Петрова. Это был скромный альтист, никогда не встревавший в споры. Мастеровой парень, он все свободное время занимался починкой музыкальных инструментов.

— Ох, летят утки, — запел Петя, —

— Летят утки, — подхватили соседи, —

— И два гуся!

— Кого люблю, кого люблю, — загремело в землянке, —

— Не дождуся…

Перед наступлением к нам прислали нового командира дивизии, генерала, участника гражданской войны. Разрабатывая план операции, он решил блеснуть – применить психическую атаку. Впереди пехоты должны были идти музыканты парадным строем и играть воодушевляющий марш.

В условиях валдайских лесных болот, да еще в местах, где немцы более двух лет строили укрепления, план генерала не мог увенчаться успехом. Мне пришлось потом познакомиться с немецкой линией обороны. Это был многокилометровый крепостной вал. Две бревенчатых стены в пять метров высотой и в метре друг от друга были заполнены землей. Перед валом метров триста были заминированы. Между обгорелыми стволами деревьев, на которых осколками снарядов были сбиты все суки и верхушки, стояли сгоревшие танки, навечно остались лежать шедшие в наступление солдаты.

Нет, там нужны были не музыканты, а танки, авиация и артиллерия. Начальник политотдела отстоял музыкантов, но с тех пор начался у него конфликт с комдивом. Вскоре начальника политотдела отозвали в Москву.

Мой непосредственный командир, начальница клуба, при знакомстве с генералом предложила, чтобы дивизионный художник нарисовал его портрет для будущего музея боевого пути дивизии.

— А какое звание у художника, — поинтересовался генерал.

— Сержант…

— Сами понимаете, не могу же я сидеть и позировать перед сержантом…

Перед наступлением пришло указание отчислить сержанта Авдеева для прохождения дальнейшей службы в истребительном противотанковом дивизионе.

Через месяц, в госпитале, в глубоком тылу, совсем ослепший, я получал много писем почти от всех музыкантов. Каждый по-своему старался поддержать…

Война продолжалась. Жизнь шла своим чередом…

Публикация О. Авдеевой

Вернуться наверх